Главная » Статьи » Мурманская область в художественной литературе

В.Правдихин "Гугенот из Териберки" Часть 4

6.

К утру ветер упал.

Хрулев вместе с Егором стоял на вахте и радовался, поглядывая на океан. Степной, былинный скакун, вихрем носившийся всю ночь по океану, над облаками, казался истомленным. Он тяжело дышал черными, взмыленными пахами, порой еще встряхивал темной водяной гривой, но уже бежал тихо, легкими порывами, из последних сил. Хрулеву думалось, что море ложится на долгий отдых. Вверху, высоко над ботом, острыми точками проклюнули далекую синь десяток светлых звезд.

Но Егор видел по ползущим черным обрывкам туч с океана, по особому, сизо-холодному заволоку восточного спада неба, что все это не к добру. Однако сказать казаку о своих нехороших доглядках он не захотел, втайне еще надеясь, что он, может быть, ошибся. Бот стоял на месте, тихо покачиваясь. Акулы уже часа два не трогали шелеги. Комсомольцы завалились на койки и молодо, с присвистом храпели на весь кубрик. Спали, не раздеваясь, и подвахтенные, Вишняков и Климов.

Восток собирался алеть. Сизые тучи, предчувствуя рассвет, потемнели, нахмурились.

И вдруг откуда-то издалека, из-за неприметной синей горы океана, донесся смутный гул, похожий на шум больших птичьих крыльев. Неясный сполох рос быстро, ширился, становился ясно грозящим. Птицы, увеличиваясь в размерах, громадной, вспугнутой стаей с глухим гоготом летели сюда к берегам. Сквозь сизые сумерки раннего утра Егор разглядел далекие валы бегущих к боту волн, черными полчищами вставших на горизонте. Рыбак горестно качнул головой. Дул север-морянка, самый страшный из ветров, впервые разыгравшийся в эту осень. Куимов с тоской подумал о старике Гутареве, об ущербном месяце, о Фросе — в смятении истово перекрестился. Тревожным голосом позвал Вишнякова и Климова. Велел им сматывать и поднимать храбрин. Хрулеву приказал сейчас же разводить мотор. Казак пристально, с усмешливой прищуркой посмотрел на Куимова:

— Чево вдруг заспешили, Егор Митрофаныч?

Рыбак, не взглянув на него, раздраженно крикнул:

— Север подул! Слышишь, чай? Разогревай живей!

Минут через пять налетел шквал. Океан вдруг осатанело взревел, вздыбился, загремел. Бот сорвало с якоря, разогнув его, как уду. "Канис” беспомощно запрыгал на волнах.

— Хрулев, пущай мотор! Чего копаешься?

— Скоро!

Егор волновался. Мотор застучал с перебоями, с хрипом и сразу оборвался, как изношенное, старческое сердце. У Егора спазмой перехватило дыхание. Но вот бот тяжело вздохнул, ожил, металлическое его сердце забилось, застучало четко и равномерно. Вместе с ним облегченно передохнул рыбак. Куда плыть?

Куимов вспомнил Лиллье и с тревогой глянул на запад, за Рыбачий полуостров, в сторону Норвегии. Там во мраке бились, ревели волны, к небу вскидывались протяжные великаньи стоны, — и Егор решительно повернул штурвальное колесо влево, взял курс обратно — на Кольский залив, надеясь выбиться к берегам.

Ветер, свирепея, завывал теперь повсюду: с хрипом свистел по вершинам мачт, ожесточенно хлестал концами свернутых парусов, бил веревками, гулко прозвенел ведром, выкатившимся из камбуза на палубу. Камбуз дрожал, готовый сорваться с места. Волны уже перехлестывали через борта, заливали палубу.

— Закройте пологом скорее трюм! — закричал Егор. Климов не расслышал его, но догадался, что надо сделать.

Вода ворвалась через трубу в железную печь кубрика, залила огонь. Повалил дым. Комсомольцы храпели, свистели носами. Ваньша невнятно бормотал что-то об акулах.

Климов и Вишняков, убрав храбрин, сбросив мелкие снасти в трюм, привычно чутко дремали здесь же на лавках, готовые каждую минуту к зову капитана. Ящик с лайбой, спущенный вчера с якорем в море, оказалось, унесла акула, обрезав зубами, как ножом, толстую веревку.

Хрулев сидел в машинном отделении и внимательно следил за мотором.

Бот припадал бортами до воды. Холодно, страшно гремели волны кругом, разлетаясь пеной и брызгами. Давно уже было утро, но рассвет не пришел сюда, в океан. Ветер гнал тучи, топил их в море, закрывая от людей свет.

Лиллье все утро лежал в тягостной дреме. К нему вернулась давно забытая им полярная неврастения. Теперь эта болезнь была ужасна. Сознание старика еще продолжало работать, но сейчас оно, как улитка в океане, было немощно, одиноко и почти недвижно в черепной коробке. В нем еще хранились воспоминания о жизни, о людях, о солнце, но мир для него был уже пуст, нем и бесцветен. Тяжестью больших пустот падали пространства на ослабевший разум, больно давили его, опутывали серыми паутинами, свисающими со всех сторон мира. Разум был уже бессилен снова наполнить живым смыслом эти чудовищные чаши серых пространств без дна и края. Мертвыми казались люди, лишними были земля, море, ненужным представлялось само солнце…

Очнулся Лиллье от страшного толчка. Порыв ветра с силой швырнул бот. Старик тотчас же встал и выбрался на палубу.

Кругом повис метущийся мрак, волны поднимались выше бота. Лиллье, падая и поднимаясь, сразу искупанный с головы до ног, чуть не ползком добрался на капитанский мостик. Егор, стряхивая с измученного лица пот и брызги, свирепо крутил штурвальное колесо, впившись глазами в компас, прыгающий болотным, белым цветком

— Куда… идем? — сипло спросил старик.

Егор не отозвался, еще больше наклонившись к компасу.

— Куда? Куда? — сердито закричал старик.

— К Кольскому!

— Запад! Западай, — бессмысленно прохрипел старик, с трудом ворочая тяжелым, непослушным языком.

— Невозможно! Штормина!.. Слышите!.. Север!.. Повалит, ежели поперек волны!.. Уйдите, Николай Николаич! — глухо выкрикивал Куимов.

— Что? Что?.. Ты уходи! Мой, мой… бот! Поведу я!.. я!.. я!..

Егор вдруг задрожал мелким ознобом. Ему стало по-ребячьи страшно.

— Отойди, Николай Николаич! Добром прошу! Идите в каюту! Людей позову!

Старик отшатнулся:

— Как? как?.. Сатана ты, дьявол!.. Бога, бога… забыл?

— Провались ты к чортовой матери с богом! В тартарары! — заорал исступленно Куимов, охваченный приступом бешеной злобы. Щеки Егора задергались, левый глаз замигал часто-часто.

Бот с силой качнуло на сторону. Егора и Лиллье бросило друг к другу. Они стукнулись головами и невольно сплелись руками. Старик, глядя в упор в глаза рыбаку, зашипел, словно змея, над которой занесена дубина:

— Ты, ты шин, шин Митрофана, шин?.. Отец тебя… проклина!.. клина!.. Я тебя… люблю! — щерясь выкрикнул Николай Николаевич. Язык отказывался подчиняться Лиллье. От нового толчка старик упал на колени и, взвизгивая от ярости, поднял правую руку вверх. Черной сталью блеснул большой браунинг и тут же упал вместе с рукой на пол. Старик еще злее повторил гнусаво:

— Люблю!.. Ы-ы-ы!

Лиллье мычал. Судорожно перехватив левой рукой револьвер, он ткнул дулом в живот Егору. Тогда Куимов стремительно повалился на старика. Зажмурив глаза, отвернувшись, он лапал по воздуху, пытаясь ухватить револьвер. Жалко хлестнул сквозь шум бури короткий выстрел. Рыбак закричал истошным голосом. Дергаясь и закрываясь руками в животном страхе, он с силой пнул Николая Николаевича ногою в бок. Тот упал навзничь, выронив револьвер, нелепо взмахнув руками, и покатился по лесенке на палубу. Куимов прыгнул через него и, ерзая животом по палубе, судорожно шарил обеими руками по полу. Нащупав браунинг, он жадно схватил его и с остервенением швырнул за борт — в черный хаос.

Хрулев, находясь под рубкой, услышал возню и револьверный хлопок. Он осторожно выглянул на палубу. Егор без шапки, трепаный, с прыгающей щекой и раскрытым ртом растерянно стоял над недвижным телом старика.

— Чё вы тут шумите? — с тревогой спросил казак.

— Старик… Старик ума решился… рехнулся. Велит ехать облатно в моле, — смешно выговорил, заикаясь и едва ворочая прикушенным в свалке языком, рыбак.

— А!.. Вон-чё! — понимающе цокнул за щекой Хрулев. — Ты его што ли ухайдакал?

— Беда-то какая!.. Давай скорее! Неси его, неси!.. В каюту!.. Беда будет, — жалко залопотал Куимов.

Они подхватили легкое тело Лиллье. Волна, хлынувшая через борт, накрыла их с головой. Они, падая на колени, толкаясь, с трудом спустились в каюту.

— Што теперь делать-то будем? Он мертвый, што ли? — низким голосом спросил Хрулев.

— Дышит… дышит еще! — захлебнулся Егор.

— Што удумал-то старикан! — мотнул головой Сосипатр. — Он и меня манул на это дело. Молчать, што ли, будем? А?

Егор, тяжело и часто дыша, бессмысленно тряс головою и шарил по каюте ослепшими глазами.

— В беду-то каку он мог нас втемяшить, а? Не выскочить! — хлопотал вокруг старика казак.

Куимов понял наконец, что Хрулев знает, в чем дело. Он схватил цепко его за плечо и, жалко плача, как плачут всегда взрослые мужчины, захлипал:

— Не выдай, Сосипатр Ефимыч!.. Не говори, Христа ради!.. Родный ты мой, не губи!..

— Што мне болтать-то? Не махонький. Скажем, убился. А ты не дрожи, спокойся! — сурово говорил казак, отводя Егорову руку. — Стой, никак бот валит? Што же это мы? Совсем ополоумели! Закрутит, мотри, нас. Айда! Скоро!

Рыбаки снова выскочили наверх, бросив старика на диване.

На палубе сквозь дикие шумы обезумевшего океана звенел Ваньшин исступленный, невероятно высокий, ломкий голос:

— Черти окаящие! Камбуз снесло! Куда провалились? Васька, Илька, все наверх! Утонем, как сволочи! Ищите Егора!.. Гады! Я вас так твою мать…

Мокрый чудовищный порыв ветра оборвал конец ругательства и бросил его в черную пляшущую темь океана.

— …реляю! — донеслось последнее, бессмысленное разорванное слово до ушей Хрулева и Егора.

— Скоро! Скоро! — заорал в ответ Хрулев.

Бот взметнулся высоко вверх и рухнул левым бортом в черную водяную яму. Мачты со страшной силой хлобыстнулись о нависший над бортом гребень волн. Раздался треск сухой древесины…

Лежащего в каюте Лиллье подбросило чуть не до потолка и снова швырнуло на диван. Старик инстинктивно уцепился за разорванную обшивку стены, открыл глаза, — они глядели теперь покорно и ласково, — присел на диван и тихо — беззаботно и радостно — засмеялся. От нового толчка опять повалился на спину и, весело бормоча нерусские слова, вытянулся, поднял вверх обе руки и замахал ими часто-часто, словно собираясь лететь…

 

Через сутки, в канун тринадцатой годовщины Октября, ранним утром бот "Канис” входил в Териберскую губу. Океан устал бушевать и снова улегся покойно, едва приметно покачиваясь глянцевитыми, синими дыхалами волн. Бот походил на только что вышедшее из сражения, потрепанное, израненное судно. Трюм и палуба были забинтованы мокрыми, серыми брезентами. Грот-мачта торчала на корме, словно пень, расщепленный молнией. Конец ее мертво лежал вдоль борта. Порванная антенна свесилась и беспомощно моталась на фок-мачте. Черный камбуз стоял без покрышки, как погоревшая избенка. Фальшборт был выломлен в нескольких местах.

Ваньша лежал на палубе. Нога его совсем одеревенела после ночного боя. Он был без меры счастлив от пережитого. Душа его мальчишески ликовала. Обняв крепко Ильку за плечи, Ваньша крикнул, вскинув вверх правую руку:

— Слушай ты, соленое, крепкое, чудесное море, ты гремишь, убиваешь, бьешься на ять, как настоящий комса-ударник. Я люблю тебя, как Ленку!

— Ого-го! Ты скоро, брат, стихи начнешь навертывать, — почесывая живот, с усмешкой сказал Илька.

— А-а, нет! К чорту стихи. Пусть их Безыменский пишет! Это я из Джозефа Конрада жарю.

Как всегда после опасности, люди на боте были веселы, радушны и беззаботны. Один Егор оставался сумрачным. Улучив момент, он незаметно для других спустился в каюту. Минуту прислушивался сквозь дверцы. На палубе было спокойно. Доносился смех комсомольцев, зычные, бодрые выкрики Хрулева. Они вспоминали возню с акулами, Ваньшину ругань во время шторма, Илькину шапку, унесенную ветром.

Лиллье спал, раскинувшись на диване. Лицо у него было устало-ребячье, счастливое. Куимов дрожащими, непослушными руками стал торопливо обшаривать его суму. Осмелев, ощупал карманы его одежды. Денег нигде не было. Рыбак озабоченно покачал головой, почесывая щеку. Заглянул под диван, под обшивку стен, осмотрел все углы, койку. С ненавистью и несытой жадностью оглядел старика и медленно пошел наверх.

"Куда же это он их подевал? Не бросил ли в море, сумасброд окаянный?”

Прилив кончился, вода опадала, обнажались мокрые пески. Бот "Канис” входил в устье реки Териберки. Килем прошуршал по дну.

— На мель не сядем? — спросил сторожко Хрулев.

— Нет. Воды толсто. Пролетели! — сказал Егор, оглядываясь назад.

Бот "Канис” рекой подходил к брюге. На пристани было безлюдно… Куимов распорядился Лиллье унести домой на носилках, сказав еще раньше, что со стариком приключился удар во время шторма.

Ваньша пытался пойти сам, но не смог. Вытянувшись на тех же холщовых носилках, скорчив гримасу, он торжественно сказал:

— Не уроните, гады! А ты, Илька, не смейся над жертвами великой борьбы с акулами империализма.

7.

Лиллье умирал. Раза три за день как бы сами собой открывались его веки, немые, погасшие глаза без смысла глядели на стену, где висел портрет Генриха Наваррского. В сумерках полутемной каморки вождь гугенотов смотрел без улыбки, спокойно и, казалось, даже сурово.

Поздно вечером к Лиллье пришла Февронья Ивановна. Старик повел глазами в сторону скрипнувшей двери и узнал ворожею. Замигал. Судорожно дернулась его левая рука. Слепая услышала свистящий, затрудненный хрип старика, и ей показалось, что у него в нескольких местах проколото горло. Она поправила грязную, слежавшуюся подушку, три раза перекрестила Николая Николаевича и зашептала над ним скороговоркой:

— Выйду в чисто поле, а в чистом поле есть Алатырь-камень, а в Алатыре-камне красная девица держит ниточку золотую, ниточку шелковую затягивает, зашивает рану кровавую. Не ходи, руда, не три часа, не три минуты, пожалей раба, раба божьего Николая…

Лиллье задышал покойней, тише, хрип прекратился. Ворожея не видела, как дрогнула голова старика и медленно повалилась щекой на подушку. Тело Лиллье едва заметно потянулось и опало на постели все, от головы до ног.

Февронья Ивановна отошла на свое обычное место и заговорила тихо, ласково, чтобы не растревожить затихшего старика:

— Вот и сплавал ты, свет мой Николай Николаич, за акулой в море. И шторминушку-моряну испытал, послушал в остатний раз. Тяжело, поди, тебе было на море? Закачало, забаюкало. Мало вы вывезли: семь штук всего, сказывают. С Митрофаном-то покойным вы по полсотни, случалось, за рейс вылавливали. Помню, все помню. Акулины поганой и той не стало в море. Правду Алексей-то мой перед кончиной своей сказывал: "Скоро не станет ничего. Заместо рыбы изделает нам англичанка железную игрушку — нате, мол, посмотрите, кака рыба была. Заместо зверя привезут с заморской стороны деревянную погремушку. Мы будем казать ее нашим детям — гляньте, мол, какой зверь ходил по земле. В конец переведется вся живность в нашей стороне”. Да и откуль ей остаться? Правду говорят старики по древним книгам: "Заместо Мурмана станет Грумант, место пустое”. Англичанка увозит нашу рыбу, травлеры ихни всю весну и лето промышляли за Кильдином. Норвеги ограбляют зверя в Беломорье, немцы скребут землю-матицу, сокровища расхищают. Жилу родящую в Хибинах отыскали, через Мурманск камень везут, а на камне том, сказывают, кровь, как на пуповине, проступает. Земля наша теперь совсем неплодной станет. Дно у моря по всему бережью порушено, травы с корня стронуты — чем рыбе жить? А эта снасть, травлер, беда чистая. Всю рыбу пертуем губят, не выросши? Не столь улавливают, сколь загубливают. Не стало ни удебной, ни гулебной рыбы-то… Огневался бог на севодняшних управителей. И стараются они, и корабли строят, и людей сгоняют на берег со всех концов Россеи, а рыбы нет и нет. Сказано в писании: "Погань люди есть будут перед последним днем своим”. Акулой-то антихрист людей потчевать станет. Из Рынды с оленем лопарь пришел. В Поное, говорят, поморы кресты из-под полы продают. На ком креста не будет — налево, в тое войско, а у кого крест — направо. Ожидают с дня на день Варфоломееву ночь. Побоище страшное будет меж православными и неверными. Колхозники, коммунисты, будто, все крестами запаслись, а кресты-то у них кровью налились, в грудь врезались. Не попустил господь обману, забыли его люди, отошли от него, а он о них не забыл, памятует. Ты не сронил ли, свет Николай Николаич, своего креста? Дай-ко ощупаю…

Старуха, перебирая привычно пальцами воздух, снова подошла к постели. Спокойно положила руку на грудь Лиллье. Старик был мертв. Неживой холод в мгновенье остывшего тела дрожью передался Февронье Ивановне.

— Батюшки мои! С покойником говорила!

Ворожея затрясла головою, заморгала седыми, круглыми глазами, потом истово, широко закрестилась, шепча молитву. Уверенно подошла к кровати, три раза осенила крестным знамением умершего, положила ему руки на грудь, поцеловала его в лоб:

— Прощай, прости, свет Николай Николаич!.. Скоро свидимся…

И вдруг с теплой болью, с тоскливым умиленьем, из раскаянья живо припомнила давний свой, забытый грех с ним — хотела заплакать и не смогла.

Февронья вышла на улицу. Ветер неожиданно переменился и теперь дул с гор в море, заглушая прилив. Старуха в горе не заметила этой перемены и пошла по ветру, в сторону океана. Шла она, опираясь на кривой батожок, без плача и слез, покорная судьбе, уставшая без меры, словно сразу подняла на себе тяжелый груз всех прожитых ею длинных шестидесяти годов. И теперь это была уже не она, дочь первой поселянки на Мурмане Устиньи Редькиной, смелая ворожея Февронья Ивановна, а в самом деле беспомощная, изжившая до конца свою жизнь, слепая и сейчас совсем одинокая женщина.

Ветер падал с гор резкими порывами, холоднее, чем обычно. Бил нещадно в спину старухи. Она тяжело брела по песку, спотыкаясь и останавливаясь. Миновала церковь, прошла кладбище на поле, все еще не замечая, что шелоник гонит ее ближе и ближе к заливу…

8.

Придя домой, Егор завалился на печь и проспал весь день без единого сновиденья. К вечеру поднялся освеженным, крепким и свободным от тяжелых сомнений, умаявших его во время поездки. Он отчетливо, но как бы со стороны, припомнил все, что случилось за эти дни в океане, и почувствовал, как валится, опадает с его плеч гора, наседавшая на него всю неделю. Глянул на загаженный мухами подыконник, лаковые лики угодников, трепаную отцову книгу, по привычке занес было руку, чтобы перекреститься, и неожиданно для себя едко ухмыльнулся. В раздумье почесал поднятой пятерней затылок, затаенно улыбнулся, тряхнул головою и быстро вышел на улицу.

С гор начал подувать теплый шелоник. Невидимой, вихрастой метлой ветер гнал в океан серые тучи, закрывавшие от глаз высокие просторы. Со всех сторон широкими синими полянами приветливо глядело небо. Огромным полукругом покойно лежали знакомые горы вокруг становища. Мир снова становился большим, погожим, как в октябре.

Егор уверенно шагнул через порог избы Редькиных и прежде всего увидал сидевшую на лавке Фросю, а потом уже, позднее, различил рядом с нею молодого, щеголеватого Серкова. Фрося, как показалось Куимову, поспешно отодвинулась от милиционера и покраснела.

"А мне-то какая болячка?” — беспечно подумал рыбак и, озоруя, широко перекрестился три раза, уставясь на ветхие, издавна знакомые образа, не освещенные теперь лампадой.

— Здравствуйте, православные!

— Егор Митрофаныч? — порывисто и растерянно привстала Фрося. — Со счастливым возвращением! Какому ветру велите кланяться?

— По делу завернул. Мне б Февронью Ивановну повидать нужно! — выдумал рыбак, смело шагая вперед.

— Присаживайтесь. Мамаша ушла к Николай Николаичу. Скоро вернется. Чаю откушаете?

Желто поблескивал остывший самовар на столе и возле него — недопитые стаканы.

— Аль и для меня найдется непригублена чашка? — весело дерзил Егор, чувствуя, как от радости сильно задышала его широкая грудь.

— Для хорошего человека всегда хорошее сыщется.

— А не помешаю? — глядя в лицо Фроси, хозяйски-насмешливо спросил Куимов, небрежно бросая шапку на припечку. — Може, лишний? Как это говорится: "хуже татарина”?

Фрося дрогнула, смело глянула на Егора и, играя серыми глазами, задорливо протянула:

— Зачем же лишний? Совсем напротив. Может, нам как раз человек нужон. Геннадий Иванович уговаривает меня в Мурманск плыть, в загсе расписаться, а я вот думаю — здесь свидетелей мы скорее сыщем! Вы, Егор Митрофаныч, первый!

— А… вон как дело-то повернулось, — медленно выговорил осевшим голосом рыбак. Глаза его сразу заволокло желтыми туманами, вдруг поднявшимися из груди. — Чево ж? — оправился Куимов. — Поздравляю, коли так. Совет да любовь! Али как? — Советская любовь! Магарыч с вас, товарищ Серков. Оно, кажись, так по теперешнему чину?

Серков оправил гимнастерку и светло, наивно улыбнулся, переводя голубые глаза то на Фросю, то на Егора. Куимов почувствовал, как кто-то охватил его грудь цепкими клещами, крепко сдавил ее, так что сразу стало трудно дышать. Он пристально посмотрел на Фросю. Та, пряча боязнь и тоску, выжидательно, насмешливо глядела на него большими глазами. Рыбак понял тогда, что настал решительный час, и теперь только от него зависит, куда повернуть наконец штурвальное колесо. Он шагнул с усилием вперед, подошел вплотную к Серкову, едва не наступил ему на ногу и хрипло выкрикнул:

— Гражданин Серков, поди-ка ты, товарищ, к лешему!

— Это как же? — с обидчивым любопытством спросил милиционер, откинув назад голову.

— А уж это я не знаю как, но поди!

— Вы потише, Куимов. Чего это вы тут шумите, в самом деле? — забеспокоился Серков, отодвигаясь по лавке.

— Чево потише? На чужой кус нацеливаешься! — заорал вне себя Егор. — Моя баба, говорю! Отчаливай, а то корма сломится!

Егор вдруг стал размашистым, большим, заполнил собою всю избу. Серков оторопело поднялся с лавки, растерянно, недоумевающе посмотрел на Фросю. Та быстро отвела глаза и повернулась к печке, опустив голову и плечи.

— Ну! — Егор угрожающе обошел Серкова сбоку. — Снимайся живей!

Голос рыбака навис недвусмысленной угрозой. Фрося повернулась и быстро подошла к мужчинам.

— Чего вы расшумелись, в самом деле, Егор Митрофаныч? — с тайной лаской к рыбаку, сурово сказала она. — Вы в этой избе будто не хозяин? А вы, Геннадий Иваныч, уж извините нас. Нам правду надо о деле поговорить.

— Удивительное происшествие! — стараясь сохранить достоинство, топтался на месте милиционер, оправляя прыгающими пальцами кожаный пояс. — Удивительное!.. Я пойду, без сомнения, если вы просите, Ефросинья Алексеевна. Пойду, чего там. У меня у самого дела по горло.

Фрося, словно не видя Серкова, безвольно протянула ему руку. Он хотел было по привычке козырнуть Егору, но сдержался и угрожающе внимательно осмотрел рыбака от порога с ног до головы. Вышел, подергивая головой. — Так мы и запишем — удивительное происшествие!..

С минуту в избе стояла тишина. Слышно было сиплое тиканье старых стенных часов. Фрося подняла наконец глаза, посмотрела на Егора и улыбнулась глазами, ртом, всем лицом.

— Чево ты? — хмуро спросил рыбак, не отвечая на улыбку.

Тогда женщина решительно подошла к Егору, широко кинула ему свои руки на плечи и, глядя в лицо, заговорила:

— И чего ты мучаешь меня и сам муку несешь?

Егор сумрачно хмыкнул в ус, а внутри горячо обрадовался.

— Думаешь, ох, как он нужен мне! — Она кивнула головой на то место, где только что сидел Серков. — Он-то ко мне липнет, не скрою, а мне его любовь, как рыбе котел.

Фрося потянулась всем телом к Егору. Рыбак обрадовано почувствовал, что штурвальное колесо повернуто окончательно.

— А ну, вытри губы! А то припечатаешь антихристовой печаткой! — тихо сказал он, задыхаясь от волненья.

Фрося лукаво засмеялась:

— Тебя, рак-монах, другой-то печатью и не распечатаешь!..

Руки Егора сами потянулись за спину Фроси. Он крепко охватил ее и силой вдавил ее в свою грудь. Слышно хрустнули кости. Женщина счастливо засмеялась и безвольно положила голову ему на плечо, притушив длинными ресницами по-особому заблестевшие серые большие глаза. Вздрогнула и с хищной шаловливой страстью куснула зубами обветрившее ухо рыбака.

— Ух ты, чортова баба! Окаящая любовь моя!

Егор ушел от Редькиных за-полночь, так и не дождавшись Февроньи Ивановны. Счастливая Фрося, провожая рыбака, в сенцах шепнула ему в ухо:

— Ну, как же? В церковь пойдем, што ли?

Куимов припомнил океан, акул, Ваньшу, его звонкую, разудалую ругань во время шторма, самодовольно, хозяйски похлопал женщину по спине и хмуро усмехнулся:

— Там поглядим! Може, и без попа еще протопаем нашу путину.

Распахнул широко дверь во двор, поглядел на вызвездевшееся небо и невольно, с какой-то не уясненной гордостью опять подумал о Ваньше.

9.

Утром, проснувшись от еле слышного шороха ветра по крыше, Фрося в страхе спохватилась, что мать ее не ночевала дома. Приглушая живую радость воспоминания о вчерашнем дне, она бросилась на поиски Февроньи Ивановны.

Возле дома Лиллье увидала десяток суетящихся баб и хмурого Серкова. У ней сразу испуганно оборвалось сердце. Опершись небрежно плечом о косяк, милиционер, изогнувшись, стоял в дверях и снисходительно выговаривал бабам:

— Чего вам тут, собственно говоря, нужно? Мертвых теперь смотреть не разрешается. От них негигиеническое дыхание. Туда даже мне, старшему милиционеру, зайти нет возможности…

Серков увидал Фросю, заметно подтянулся:

— И подумаешь, какое редкое происшествие: старый купец, извиняюсь, подох…

Из-за плеча милиционера выглянул высокий, с русыми баками, похожий на норвежца, как их обычно рисуют, мрачный финагент Эккер и бросил тяжелым басом:

— Вонища! Там невозможно работать!

— Ефросинья Алексеевна, у вашей матери вереск имеется. Не дадите ли нам по служебному делу?

— А мать-то моя где? Она дома не ночевала.

Поднялся бабий гвалт:

— Да куда же ей деться? Смотри-ка ты!

— Не к попу ли панихиду служить пошла?

— Може, с горя утопилась? — ехидно сказала высокая рябая баба со сбившимся чулком на ноге. На нее недовольно зашикали.

Фрося побежала к Егору.

Толпа возле дома Лиллье все увеличивалась. Начались пересуды.

— Страшный был человек, а именитый. И пропал страшно! — громко проговорила "мужик-баба”.

— Умер купец-то наш! Последний был! — вздохнула седенькая старуха.

— В музей его надо, в Москву! — засмеялся румяный парнишка с пирогом в руках.

— Можно в Париж, — важно заметил Серков, незаметно кося глазом в сторону Егоровой избы.

— Горлопаны, чево потешаетесь над мертвым?

— Да, приметный был человек, что твой Ленин. Широкого ума. Память, как у министра. Може, даже зацепистей. Всю архангельскую округу в лицо знал, — сурово сказал подошедший старик Гутарев.

— Долгов не записывал.

Принесли зеленые ветки сосны, мохнатый пахучий вереск.

— Сосна не годится, вонь не выгонит, — мрачно пролаял Эккер.

Запалили вереск, унесли в избу. Из дверей сиреневыми струйками потянул реденький дымок.

— Пожара не наделайте!

— Да уж сжечь бы все до корня, чтоб от купцов и духу не оставалось.

— Золото нашли? — спросила востроносая девка в красном платке.

— Тебя ждут. Иди, найди! Чай, в земле где-нибудь зарыто, — нравоучительно проговорил парень, прожевывая пирог.

— Жадный был, как акула.

— Чай сам разливал, других к самовару не допускал.

Из-за угла показались важные, равнодушные санитары в серых нелепых спецовках. Лениво переругиваясь, все на тех же узких носилках, на которых вчера утром весело тащили комсомольцы Ваньшу с работы, санитары понесли теперь труп Лиллье.

Мертво покачиваясь, с руками, сложенными накрест, на холстине лежало маленькое, сухое тело, прикрытое синим, вонючим одеялом. Слепо глядело в небо изможденное, мутно-восковое лицо с горбатым носом, запавшими глазницами, нелепо подергивалась серая, как истлевший лен, острая бороденка. Страшнее всего были желтые пальцы ног, высунувшиеся из-под грязного покрывала. Лицо француза казалось теперь строгим, высокомерным, словно уносило оно с собой большую, неразгаданную тайну. Но тайны не было.

— Да уж! — приторно вздохнула та же высокая баба со сбившимся чулком: — Жил не человек и умер не покойник! — И искоса, жадно поглядела на вспоротые, полусгнившие перину и подушки, брошенные санитарами в навоз. Толпа расходилась молча.

В это же время около райрыбактоварищества Борисов открывал митинг. Оркестр заиграл "Интернационал”. Рыбаки подняли над головами черные лопоухие зюйдвестки, матросы и комсомольцы четко вскинули руки к головам. Борисов, робея и запахивая свое старое пальтишко, начал речь:

— Товарищи! Сегодня в тринадцатую годовщину великой Октябрьской революции…

Старик Гутарев, проводив опустевшими глазами останки Лиллье, пошел к морю. Решил глянуть, не играет ли наживка в заливе по отмели, много ли чайки кружится над губою. Семен Игнатьевич знал, что после такой страшной моряны к берегам непременно должна будет подойти рыба.

Он равнодушно смотрел на океан, искал слезящимися, уставшими глазами, не сверкает ли серебристое кружево сельдяных кипеней, не застонут ли над волнами жалобно, по-заячьи белые птицы. Шумел отлив. Залив синими плесами привычно качался под солнцем. Зыбкие волны бежали в океан навстречу водяным зеленям его неоглядных полей. Старик бесстрастно припомнил, что так же шумели они и пятьдесят лет тому назад и раньше. Здесь, у океана, в океане, прошла вся его жизнь. Там, в волнах, закопаны все его тяжелые беды и редкие, незатейливые радости простого териберского рыбака. Сколько непогод, сколько штормов перенес он здесь, сколько рыбы повычерпал из моря вот этими заскорузлыми руками, каких палтусин вывозил он на берег! Теперь таких уже нет. В океане лет двадцать тому назад потонул его брат Гаврила, а его самого случайно выметнуло на ягру. Кто это тогда распорядился продлить его жизнь? И зачем?

— Господи, отпусти ты все мои согрешения!

Солнце слепило старика, золотя его серые, поредевшие ресницы и седые, свалявшиеся пряди волос на голове. Солнце казалось ему теперь далеким, холодным костром, чужой, негреющей грудою, разожженной не для его дряхлого стынущего тела. Дед — с опущенными руками, сгорбившийся, тощий — долго стоял на одном и том же месте, глядя на север. Где-то далеко, у Волчьих гор, жалобно заканючили чайки. Старик не услышал их. Он решил пойти домой. Шагнул и наступил ногою на корявую клюку, знакомый ему березовый батожок Февроньи Ивановны. Он поднял его, горестно потряс головою, глянул в океан, моргая редкими ресницами и перекрестился в сторону севера:

— Мертвому да слепому — вечная память!

Ворожея пропала без вести. По-видимому, ее унесло волною в море.

 

В этот же день, в тринадцатую годовщину Октября, с востока и запада пришли вести, что акула массой подошла к берегам, выходит в черные ночи стаями, "кожей”, говорили старики, наверх, жадно хватая шелегу даже с поддева. Из Поноя, Рынды, Шельпина, Гаврилова, от Святого Носа, из Тороса, Цыпь-Наволока, Порт-Владимира сообщали, что северные ветры пригнали к берегам густые косяки промысловой рыбы — трески, пикши, зубатки, палтуса и особенно много — оранжевого круглого морского окуня. У Волчьих гор, при выходе из Териберской губы, над океаном жалобно гомонили похожие издали на обрывки облаков серые чайки и темные глупыши. Рыбаки, лежа на ярусу, заприметили у берега серебристые выплески первых сельдяных стай.

Все побережье, от Поноя до Рыбачьего полуострова, сразу наполнилось радостным гамом зуйков, звонкими голосами комсомольцев, бодрыми выкриками повеселевших рыбаков, стуком моторов, гвалтом колхозных собраний, бабьими шумливыми очередями у кооперативных лавок, толчеей в исполкомах, кузницах, мастерских, в райпепо и веселой рабочьей будорожью на брюгах.

Из Мурманска ночью и днем шли в море траулера. Другие возвращались обратно с промысла в порт. Кольский залив ночами походил теперь на предместье большого фабричного города. Радостно качались во тьме многоцветные огни судов, гулко стонали сирены в туманах, сумасшедшим зыком ревели лебедки, разгоняя седую тоску океанской пустоши, на смерть пугая голубых песцов в Кильдинском заповеднике.

ГОИН разбил неоглядные водяные поля древнего Полярного моря на равные квадраты. Его исследовательское судно "Дельфин” теперь постоянно кочевало в океане, немо кричало оттуда по радио о подходе рыбы. Каждое судно имело свой участок, свою шахматную доску, на которой вело ловецкую игру с океаном.

Впереди всех шел длинный рыболовный траулер 34 "Дзержинский”. На нем победно развевалось переходящее знамя Мурманского окрисполкома, завоеванное им в боях с морем. "Не отдадим с борта знамени. 82,5 процента выполнения годового задания”. За ним следом "шлепала старая шляпа”, как смеялись моряки, ветхое судно РТ-24 "Щука”. Потом шел новый, самый большой траулер 14 "Сталин”. Широко разбежались по океану и остальные два десятка рыболовных судов — "Скат”, "Микоян”, "Зубатка”, "Коминтерн”, "Засольщик”, "Ленин” и другие. Все они шли в суровый бой с природой, шли вырвать у нее добычу. Океан встречал их свирепыми штормами, коварными суводями, опасными мелями — банками, предательскими заломами, рвущими дорогое прядево тралов. Моряки выбивались из сил. Капитаны-директора не спали ночей. Один из них, старый морской волк, угнетаемый неудачами, преследовавшими его траулер, не выдержал бешеных темпов работы и сошел с ума. Он стоял на капитанском мостике и кричал:

— Опускай ваера! Трави тралл! Треска идет!

Пучеглазая, огромных размеров треска влезла на палубу, преследуя старика. Ее круглые белесые глаза смотрели в упор на капитана с парусов, со штурвала, из компаса, они ползли за ним в каюту, они не оставили его в покое и в больнице, куда его поместили. Квадраты океана желтыми пятнами скакали у него в глазах, как шахматная доска.

Траулеры объявили меж собой социалистическое соревнование, воюя за переходящее знамя окрисполкома. Последнюю неделю знамя билось от ветра огнем на РТ-34 "Дзержинский”. Но "старая шляпа”, хитрая "Щука” РТ-24 уже опередила его, и не сегодня-завтра красный флаг должен будет перейти на ее борт. На "Щуке” не было даже радио, чтобы оповестить об этом Мурманск, и она торжествовала молча, как рыба.

Из становищ в море бежали десятками моторные боты колхозников, парусные ёлы единоличников. Колхозы соревновались между собой. Старинный кустарный промысел не хотел отставать от тралового, механического промысла, колхозники вызвали на социалистическое соревнование траулеры. Рыбаки были серьезны, сторожки и сдержанны в движениях, храня свои силы для работ в океане. Промышленники не сводили жадных глаз с зеленых полей древнего Полярного моря, как будто надеялись сейчас же увидать будущую свою добычу.

Бот "Канис”, наскоро залеченный ударниками, снова уходил в океан за акулой. На палубе хозяйски спокойно стояли крепкий Егор, поджарый Хрулев, легкий Илька, ленивый Василий, тихие Вишняков и Климов и трезвый щуплый Суриков.

Ваньши на боте не было. Ваньша сидел у перил брюги на чурбаке. Он не мог пойти в море. У него болела нога. Ваньша изнывал от зависти к акульщикам. Щеголеватый комсомолец Иванов подошел к нему и обрадовано сказал:

— Знаешь че, Загрядсков? Мы тебя выберем секретарем райкома. Все одно теперь тебе в море не ходить.

Ваньша презрительно глянул на Иванова, на его галстук и брюки клеш и зашипел с негодованием:

— Што? Меня, морского пса, запереть в канц? На меня беда пала, так хотите меня совсем угробить? Дудки! Катись, дурак, не отсвечивай. Я работать хочу!

Семен Гутарев, заметно одряхлевший за день, не усидел дома, выполз на брюгу и еле-слышно жавандал губами:

— Хозяева, ветер им головы насквозь продул, отдали промысел Ваньке да Ваське — ну какой толк? Посуду портят, казну переводят понапрасну. Што это будет? Беда!

Старика никто не слушал.

Фрося провожала Егора. Она принесла ему коржиков в узелочке, и сказала, моргая наплаканными глазами:

— Ну, Егор, замолю мать, тогда будем жить вместе. В которой избе поселимся, надо бы решить? А знаешь, што я сегодня ночью вдруг подумала: може, рыбачонок-то наш комсомольцем расти будет, а?

Фрося тихо улыбнулась некрашеными губами.

— Родить сначала, баба, сумей, а потом уж имя сыну подбирай, — не отвечая на улыбку, сказал Егор и невольно оглянулся на Ваньшу.

Серков издали по-ребячьи обиженно смотрел на Фросю, но подойти не решался. Цветным маяком высилась на брюге принарядившаяся "мужик-баба” с набором множества юбок. Она, не отводя глаз, следила за мужем.

Бот отходил от пристани. Ваньша не выдержал, привстал, держась за перила, на левую ногу и замахал кепкой:

— Илька, Васька! Крой, ребята, в мою разнесчастную голову. Крой, товарищ Хрулев, в утробу ее окаящую! В будущий рейс — я с вами! Даешь!

Шаловливые зуйки бросали с криками на воздух свои шапчонки, рыбаки важно приподнимали над головами черные зюйдвестки, бабы и девки махали цветными платками, посылая акульщикам прощальный привет с берега.

Ваньша, опустив лицо, сморкаясь, смахнул с глаз соленую, как морская вода, слезинку и яростно тряхнул головою:

— Чтоб я не оздоровел к следующему рейсу! "Секретарем”! Бросьте шлепать, товарищи! Ногу отрежу, а буду здоров, как чорт!

Фрося тихо тронула его за плечо:

— Ваньша, чё у тебя?

Глаза женщины сияли лаской и счастьем. Загрядсков радостно осклабился:

— У меня? У меня ничего нет, Фрося! А, впрочем, вру! У меня все есть! Вот здесь! Полна коробушка! — он хлопнул себя пятерней в грудь и добавил с веселой тоской:

— Уехали наши-то!

Та поняла его и ясно улыбнулась:

— Да, уплыли.

О Лиллье никто не вспомнил.

Егор спокойно стоял у штурвала. Бот "Канис” выходил из реки в залив. Бот уходил в море искать в его просторах акульи пастбища. А навстречу ему океан приветливо и широко моргал большими, синими просветами териберского горного устья.

Через два дня из Териберки вышли в море два промысловых бота с рыбаками из ссыльных. Один из них скоро вернулся в становище.

Ссыльные на допросах рассказывали: в Кильдине с удостоверением ударника к ним сел молодой русый мужчина, приехавший из Мурманска. В море, когда боты миновали Сеть-Наволокский маяк, ударник предложил обоим судам уйти в Норвегию. Большинство ссыльных воспротивились этому. Но несколько человек согласились. Ударник перевез их на шлюпке на свой бот. Над океаном лежал густой непроглядный туман. Воспользовавшись этим прикрытием, бот, шедший впереди, резко повернул вправо, в океан и пошел обратно, в Кольский залив. Другой же бот, на котором находился ударник, ушел вперед — за Рыбачий полуостров. По-видимому, он перешел границу или же погиб.

Русый мужчина, ударник из Мурманска, был Алексей Николаевич Лиллье.

 

Словарь областных и диалектных слов

 

Бот — парусное или моторно-парусное судно с крытой палубой, с одной или двумя мачтами, типа клипер.

Брюга — морская пристань с подъемником или краном для тяжелых грузов и большим баланом — весами для взвешивания груза тут же на пристани.

Буксы — брюки, сшитые вместе с нагрудником подтяжками.

Голомень — открытое море, море вдали от берега.

Грумант — старинное название на Беломорье острова Шпицберген.

Засычка — гребень волны на мелком месте.

Ёла — один из наиболее распространенных видов промыслового судна у рыбаков-поморов на тресковых промыслах. Ё. строится по образцу норвежской морской лодки: на ней устанавливается одна мачта с штафок- и кливер-парусами, нос и корма очень заострены. Ё. — судно гребное, на 4 весла; приспособлена она для промысла артелью в 3-4 рыбака. Затем появляется тип ё. моторной, снабженной 5-6-сильным двигателем простейшей конструкции. На ё., как и на всяком промысловом судне имеются: 1) будка-каюта, устроенная на корме, для отдыха рыбаков во время лежанки на ярусе и для защиты от непогоды во время шторма. 2) Балластный ящик, в котором, когда ё. порожняя, для придачи ей устойчивости на воде обычно накладывают груз камней и проч. 3) Чердак с двумя отделениями для пойманной рыбы и для укладки снасти со всеми к ней принадлежностями.

Кубас — большой рыболовный поплавок, привязанный к ярусному якорю для обозначения места, где поставлен ярус.

Лайба — название деревянных парусных судов в морях Балтийского бассейна с одной или двумя мачтами для перевозки несрочных грузов, водоизмещением от 50 до 400 т. Двигатели применяются после 1920 г. Также (вар. лайва): отбросы звериного жира или воюксы — жир от рыбы исключительно тресковых пород, вывариваемый из печени и внутренностей этих рыб на Мурмане.

Пертуй — мелкая, весом до 1,5 кг, треска, которая солится рыбаками в большинстве случаев не в пластанном виде, а лишь отвернув голову и вытащив через образовавшееся отверстие внутренности. Реже разрезают брюхо.

Порато — очень сильно, весьма, чрезвычайно крепко.

Пур-Наволок — старинное название Архангельска.

Рокан (лопар. ракан) — парусиновое проолифенное пальто или пиджак.

Салма — проливы в Белом море между материком и островами или же между островами. В каждой губе Беломорского побережья имеются свои с. с собственными названиями.

Уда — стальной крючок норвежского изготовления, употребляется для ловли рыбы на Мурмане на лесу и ярусом.

Храбрин — род якоря.

Шелега — сырое, срезанное с морского зверя сало.

Шелоник — юго-западный ветер.

Шняк (-а) — большая поморская промысловая лодка с тремя парами весел, с прямым парусом, грузоподъемностью 3-8 т, с командой из 4-х человек.

Ярус — снасть, которою промышленники ловят у Мурманского берега треску, пикшу, зубатку и (частично) палтуса. Я. представляет собой длинную бечевку с прикрепленными вдоль ее на оростегах (леска-бечевка, длиной в 60-70 см; к одному ее концу прикрепляется уда, а другим концом привязывается к стоянке, т. е. толстой бечевке) удами. Я. составляется из следующих трех частей — трехрядной из пеньки пряжи бечевки (стоянке) длиною 90-100 м. Толщина ее бывает различной, смотря по глубине моря — из 9 ниток, 12-ти, 15-ти, 18-ти. Оба конца стоянки завязываются в прочный узел или петлей — для той цели, чтобы не развивались пряди и не трепались концы. Для более прочной укладки стоянок в тюк, связанный из трех стоянок, на протяжении которых навязываются до 130-160 штук форшней (=оростега) с прикрепляемыми к ним удами. Полный я. содержит в себе от 15 до 60 тюков. Размер я. зависит от мощности рыбацкого хозяйства, величины промыслового судна, количества силы (рыбаков) и приспособлений на судне. К оконечностям я. прикрепляются для удержания его на большой глубине ярусные якоря (тяжеловесные камни, оплетенные толстой бечевкой). Иногда крепится обыкновенный железный якорь. На поверхности моря от этих якорей прикрепляются кубаса. Выжидать, наблюдать, пока кончится выбирание из моря я., после снятия с крючков пойманной рыбы называется лежанка, залежка, лежать на ярусе. Наживлять на уды наживку перед вылетом я. в море — наживлять ярус.

 

Источники: Дуров И. М. Словарь живого поморского языка в его бытовом и этнографическом применении. — Петрозаводск, Карельский научный центр РАН, 2011(1934); Меркурьев И. С. Живая речь Кольских поморов. — Мурманск, 1979.



Источник: http://magazines.russ.ru/sib/2012/2/p12-pr.html
Категория: Мурманская область в художественной литературе | Добавил: kustic (19.04.2012)
Просмотров: 745 | Комментарии: 1 | Теги: Кольский, Териберка, литература о Териберке, Баренцево море | Рейтинг: 5.0/1
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа


Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 91
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Locations of visitors to this page